Формы и содержание. О любви, о времени, о творческих людях. Проза, эссе, афоризмы - Вадим Черновецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мы идем по солнечной улице, и так хорошо, что слова не нужны, мы идем на крышу и делаем фотки: облаков, и центра Москвы, и прохожих, и сияния солнца, и сияния наших глаз и какого-то другого сияния, нам кажется, что все вокруг сияет, а потом идет дождь, и мы спускаемся на чердак, и на последний этаж, и слушаем дождь, и я опять обнимаю тебя и начинаю гладить, у тебя милая пушистая майка, под которую так приятно запускать руку, потому что ты гладкая и нежная, и шелковистая, и я очень хочу тебя, и чего тут больше, радости или томления, или этого дождя, который прошел, и кажется, что прыгни вот из того окна и взлетишь, и совсем не боишься высоты, потому что не боишься ни тебя, ни себя.
А позже показывал тебе новые рассказы, и каждый раз замирал: а вдруг тебе не понравится, и тебе так сложно было что-то сказать, ты чувствовала, но не умела сказать, и казалось, что ты ничего и не поняла, но мы лежали в постели, сладко лежали в постели, а когда звонил телефон, ты нехотя подходила – я любовался каждым движением – и серьезно, буднично говорила, что обедаешь и перезвонишь потом, и я говорил негромко: теперь это так называется? – и хихикал, ты прикладывала палец к губам, а потом в шутку душила меня, а я обращал это в страсть…
Вот стоим у твоих дверей, поздно вечером, и не можем расстаться, и стоим час, и другой, а однажды приснилось, что ты умерла, и все утро мне было страшно, и я не успокоился, пока не услышал тебя по телефону, и ты сказала, что тоже видела во сне мою смерть, и не успокоилась, пока не увидела меня в школе, забавно, правда, а летом, когда ты возвращалась с своего Юга и мы шли гулять, то целый час, целый вечер не знали о чем говорить, и шли как чужие, и боялись, я даже боялся поцеловать тебя, такие мы были смешные в своей серьезности.
А вот тот пляж, где мы были вместе до ночи, где был ливень и шторм, и мы смотрели на кипарисы и на те далекие огоньки, и мне стало тоскливо от того, что мы всегда вместе и мне нечего больше желать, и весь этот город, он такой сонный, все одно и то же, и эти глупые ссоры, когда ни заснуть, ни попросить прощения…
И как мы ходили с тобой в порт, как держались за руки, и я смотрел на кого угодно, но не на тебя, потому что я и так держу твою руку, точнее держал, вот черт, потому что держал, и тебя охватила грусть, мы шли по берегу моря, по древней меланхоличной гальке, по сырому песку, сняв сандали и думая ни о чем, нет, обо всем, ни о чем слишком хорошо, а мы себе такого позволять не умели…
И там были еще эти милые грустные ребята, с гитарами, в черных туфлях, они сидели на валунах и пели тихие песни, и я любил их, не знаю за что, за то, наверное, что было тоскливо и волны шумели совсем рядом, за то, что в эти минуты я жил рядом с ними, с ребятами и с волнами, и с тобой, которую разучился любить, а потом мы дошли до самого порта и я лежал на скамейке, а рядом качался корабль, и было страшно и пасмурно, и я почти засыпал от этой смутной тревоги, как странно, правда, как сонно и необычно, и были чайки, такие пронзительно одинокие…
А потом мы долго искали дорогу назад, и опять эти ссоры, и горы, и поры, поры твоей кожи, к которой я прижимался, и что же я все-таки любил, кожу или тебя, и научусь ли когда-нибудь все сразу, – без эгоизма, без обладания, без боли – или возраст не спрашивает, как любить? – но когда-нибудь, когда-нибудь я стану старше и научусь любви светлой, хоть и глубокой, спокойной, хоть и сильной, – скорее бы!
А пока – пока что какая разница, ведь я смотрю на твои фотки, на наши фотки, и хочу встать на четвереньки, и выть, и хватать мебель зубами, глодать кость и подавать кому-нибудь палку, забыть, что когда-то был с тобой, когда-то был человеком и ненавидел каждую книжку, которую подарил тебе не сам, потому что от нее тянуло кем-то другим…
А вот однокурсник спрашивает: ты совершал когда-нибудь что-то иррациональное, и я молчу, я смеюсь ему в лицо, потому что он другой, он мне не может помочь, если б даже хотел, а кто кому хочет помочь?..
И эти мишки, мишки у тебя на кровати, и один из них мой, я дарил его тебе в прошлом тысячелетии… и это детское неуклюжее одиночество, и шахматные разочарования, и опять одиночество, а потом была ты, и тут начались философские ломки, а потом уже этот страх смерти, и халтура в литературе, и опять страх, опять одиночество, и стоило мне решить все свои вопросы и научиться тебя любить, как ты пропала, «чтобы не было слишком хорошо», как мы с тобой говорили, наша с тобой любимая фраза, а мне ведь никогда слишком и не было хорошо…
И как мы сидели потом у тебя в комнате, ты пахла тем же дезодорантом, и ты сказала мне всё, и я смотрел на тебя, и ты, вся целиком, через глаза проникла мне в мозг, в натуральную величину, и надорвала его, я помню тот странный хруст, а было 23 февраля, и вошла твоя мама, подарила мне шоколадку «Шок», как настоящая гуманистка, и опять эти спазматические объятия, и слезы, и я не в силах насиловать, как тогда, когда я вернул тебя этим, я хочу выйти за дверь, как Вронский, и угостить себя пулей, этим изысканным лакомством, хоть и пистолета у меня нет и время уже не то, и банально как-то…
Я еду утром в метро, уткнувшись в учебник, и слезы капают одна за другой, не «скупая мужская слеза», а обильная женская, и делаю вид, что сами собой слезятся, не выспался, и мысль: хоть бы поезд разбился, только других пассажиров жалко, и думаешь: серьезно ли это, насчет поезда, обидно ведь как-то, столько учился, лечился, а теперь из-за какой-то «фигни»…
Но стены, холодные поручни, ледяные лица и чернота туннеля – всё излучает такую боль, такую бессмысленность, такую бессмысленность боли, – учился-то по инерции, а «фигня» своя, родимая, ради нее ведь и учатся, стало быть, можно и разбиться, – и боюсь расплакаться среди пары, как мальчишка, точнее, девчонка, и словно бы наслаждаюсь этим, сижу на занятии, а всем весело, и опять хочется их всех ненавидеть, но вот и я смеюсь, помимо воли…
А теперь всё кончается, и сверкающий день убивает меня, каждой капелькой звонкой капели, каждым весенним ручейком, каждой птичьей песней, каждым солнечным лучиком, и друг, друг спрашивает: она тебя что, ненавидит, а я ухмыляюсь: нет, хуже, у нее ко мне «хорошее отношение»…
И я вспоминаю твой голос: когда-то он был осторожный, потом ласковый, нежный, потом как будто обиженный, обвиняющий, я сказал еще: ты с подругами ласковей, чем со мной, – а теперь он приветливый, этот голос, ему от меня ничего не надо, почему бы не быть и приветливым, ведь теперь «хорошее отношение»…
И теперь, когда я звоню, я слышу за твоим голосом другой, чужой, в глубине комнаты – и ты говоришь: обедаю, перезвоню потом… вот и вечер, я сижу в поликлинике, жду свою очередь в коридоре, и огни льются в окно, и почти пусто кругом, только слабые, усталые люди и гитарный аккорд из какого-то кабинета, и нога закинута за ногу, и вода, прозрачная талая вода падает с ботинка на скользкий линолеум, и эта лужица, лужица чистой воды, о господи, эта лужица…
Ночь 07.03.2001Жажда
Море было мечтой. Бесконечностью бирюзового счастья, которого он не заслужил. Маленький Андрей считал дни, оставшиеся до отъезда в Крым, и с каждым днем изумление его всё росло. Он был уверен, что в последний момент обязательно что-нибудь случится. Скажем, он заболеет, и его оставят дома. Или отменят поезд. Или Луна упадёт на Землю. Но так ничего и не случилось.
А потом были помидоры и яйца в поезде, и соль в спичечном коробке, и карты. А потом он забрался на вторую полку и увидел на потолке следы ног… Он чуть не упал на пол. А потом подумал, что если через сутки он своими глазами всё же увидит море, то и люди, гуляющие по потолку, перестанут удивлять. Загадка – ничто по сравнению с тайной…
У Перекопа были маленькие заливчики, и в каждом был рыбак. А деревьев стало мало, только редкие кипарисы. Люди затаили дыхание, они уже предвкушали долгожданное, настоящее море. Во всех их движениях появилась какая-то значимость, осмысленность. Даже моя ложки или наливая кипяток, они будто чувствовали сопричастность к чему-то важному. Они стали более молчаливы и глубоки.
А потом все вдруг затаили дыхание, и сиреневый свет отразился в их глазах. И Андрей понял: свершилось. Он мгновенно взглянул в окно: чудесная красота уходила за горизонт, разливалась повсюду, заполняя мир до краёв. Теперь он знал: возможно всё. Мир одарил его этой неизъяснимой радостью, мир открылся ему; теперь и он мог довериться миру. Сквозь посеревшее от дорожной пыли окно фиолетовое море, сияя, вливалось в него, утоляя его жажду. Но жажда была огромна.
И вот они стоят в очереди за какими-то бумагами, а справа – лиловая необъятность. Она затягивает, Андрей весь в ней. А с неба обрушивается солнце, и всё вокруг нестерпимо, восхитительно ярко. И его завораживает эта чрезмерность. Родители говорят о гостинице, о бумагах, а он не в силах сказать и слова. Он лишь зачарованно молчит. И он не верит, что это он и что всё это наконец случилось.